Павел Палажченко: «Германские темы»

В эти дни весь мир отмечает юбилейную дату — 30-летие падения Берлинской стены — сооружения, которое стало материальным воплощением рубежа между двумя доминирующими идеологиями XX века. Павел Палажченко, известный российский переводчик, руководитель отдела международных связей и контактов с прессой Горбачев-фонда, описал, как тридцать лет назад происходило объединение Германии, о чем говорили европейские и советские дипломаты на закрытых встречах, и что писали в своей аналитике отечественные германисты того времени.

Павел Палажченко

В солнечный день 13 августа 1961 года я играл в теннис на монинском стадионе. Не помню — то ли с кем-то из ребят, то ли просто лупил мячом о теннисную стенку, отрабатывая удар слева. Из мощного репродуктора Дома офицеров доносился голос диктора, читавшего последние известия.

Так я узнал о «решении руководства ГДР о создании пограничных сооружений в городе Берлине». Кажется, так это было сформулировано.

Мне было тогда двенадцать лет. Информацию о мире я воспринимал через призму «Правды», «Известий» и Центрального телевидения, но уже начинал «задавать вопросы», то есть в какой-то степени критически мыслить.

Я почувствовал неладное. Я понимал, зачем нужны «пограничные сооружения». В ГДР их потом назвали «антифашистским защитным валом», но даже наша пропаганда редко упоминала это лукавое название. Все было очень просто: граждане ГДР в массовом порядке уходили через западную часть Берлина в ФРГ, где жизнь была лучше. Я это знал, и меня это в общем расстраивало.

ГДР – это была такая особая Германия, другая. Но слово «немцы» все-таки было связано с войной. Правда, о войне тогда упоминали не часто. У нас в семье говорили – «до войны», «после войны», а о войне, в героическом ореоле, не говорили. И не только у нас: вплоть до торжественных празднований в мае 1965 года – с докладом Брежнева, с вышедшим из опалы маршалом Жуковым в президиуме, при всех регалиях – о войне не принято было постоянно напоминать.

В школах преподавали немецкий язык, но у меня был английский, и я был этому рад. Немецкий казался каким-то тяжелым, «с грамматикой», падежами, запутанным синтаксисом. В инъязе, куда я поступил в 1966 году, «немцы» считались чуть ли не кастой — замкнутые, зубрилы, многие в очках. Друзей у меня среди них не было. То ли дело «французы», ребята в большинстве своем веселые.

В 1973 году меня отправили в Берлин на молодежный фестиваль. Тогда эти фестивали уже превратились в довольно скучную, местами смешную формальность, несмотря на попытки организаторов как-то их оживить. Участники дискуссий на разные лады осуждали империализм, а мы это переводили. Мы знали, что где-то за Бранденбургскими воротами была стена и что наплыв огромного числа «гостей фестиваля», вроде бы тщательно отобранных, все-таки беспокоил начальство. Коллега, мой бывший преподаватель, накануне последнего дня фестиваля сказал мне;

— Боятся массового выхода к стене.

Обошлось. Фестиваль закончился грандиозным исполнением на открытом воздухе Девятой симфонии Бетховена. Сверкали зарницы, издалека доносился гром, но дождь так и не пролился. Огромный хор пел Seid umschlungen, Millionen!

Таков был финал, но вопросы повисли в воздухе.

Работая в ООН и в МИДе, я мало соприкасался с германскими делами. О существовании Берлинской стены время от времени напоминали неприятные новости, но для меня это было скорее проявлением общего неблагополучия в «соцлагере», который я давно уже считал аномалией и обузой.

Эти эпизоды вспомнились мне, когда я оказался в Берлине в дни празднования 30-летия падения Берлинской стены. Меня пригласили выступить на одной из конференций, посвященных этой годовщине, и для того чтобы освежить в памяти события тех дней, недель и месяцев, я перечитал свою книгу My Years With Gorbachev and Shevardnadze, где увиденное и пережитое мною тогда описано довольно подробно.

**

В своей известной речи 18 марта 2014 года президент России сказал: «Напомню, что в ходе политических консультаций по объединению ФРГ и ГДР на, мягко говоря, экспертном, но очень высоком уровне представители далеко не всех стран, которые являются и являлись тогда союзниками Германии, поддержали саму идею объединения. А наша страна, напротив, однозначно поддержала искреннее, неудержимое стремление немцев к национальному единству».

Не знаю, какой «экспертный уровень» имел в виду президент. Думаю, его высказывание имеет очень большое отношение к обстоятельствам того момента, когда писалась и произносилась эта речь, и гораздо меньшее – к тому, как воспринималось стремительное объединение Германии в 1989- 1990 годах. Ничего «однозначного» тогда не было.

В начале декабря 1989 года, меньше чем через месяц после того, как стена перестала существовать, Горбачев и Буш встречались на Мальте. Записи их бесед опубликованы, пересказывать здесь не буду. Главным было то, что две сверхдержавы уже фактически не считали друг друга врагами. Во всяком случае, на уровне двух президентов. Буш дал понять, что понимает, какие «неудобства» создают для Горбачева бурные события в Германии. «Я не буду плясать на стене», — сказал он, и в общем надо признать, что последующая его политика этой фразе соответствовала: американцы не устроили из германского объединения пропагандистский шабаш.

Сам темп начавшегося процесса был неожиданностью для всех, и для американцев в том числе. Но они раньше всех определили свое отношение к нему. Поезд объединения с каждым днем набирал скорость, и ни в какой момент у них не возникало мысли его притормозить. Другое дело союзники – Франция, Великобритания, Италия. Вряд ли их позиция определялась «незаживающими ранами войны», но неизбежное усиление Германии после объединения их не радовало.

Особенно это проявлялось у Тэтчер. В декабре 1989 года с ней встречался Шеварднадзе, на несколько часов заехавший в Лондон после выступления в Брюсселе и первого в истории посещения советским министром штаб-квартиры НАТО. Тэтчер не скрывала беспокойства. Пожалуй, впервые я видел ее растерянной, не имевшей наготове ответа на любой вопрос. Во время беседы ее помощник принес записку. Тэтчер прочитала ее вслух: правительство ГДР приняло решение открыть дополнительные проходы через границу с ФРГ. Повисла пауза. Тэтчер внимательно и с явной тревогой посмотрела на Шеварднадзе. Тот молчал. В последующем разговоре Тэтчер несколько раз говорила об опасности «нестабильности в Европе», но ничего конкретного не предлагала. По существу, она вольно или невольно подогревала наши тревоги и опасения, а они были, и было бы странно, если бы их не было.

Раны войны зарубцевались, но память о ней не исчезла. Хотя мне кажется, что среди рядовых граждан, относившихся к «соцлагерю» и «геополитике» довольно равнодушно, а то и с раздражением, опасений было меньше, чем среди советского «истеблишмента». Проводились даже закрытые опросы, которые это вроде бы подтверждали. Но начальство и рядовые сотрудники ведомств, в том числе МИДа, были встревожены не на шутку. Особенно меня поражали наши германисты, в том числе мои сверстники. Вопреки очевидному они говорили, что ГДР прекрасная страна, которую обязательно нужно удержать. Даже в откровенных разговорах они повторяли пропагандистские штампы об угрозе возрождения германского фашизма, и я не сомневаюсь, что все это шло и наверх.

К нашим германистам вообще много претензий. Казалось бы, уже в конце 40-х — начале 50-х годов, после сталинской блокады Западного Берлина и первых рабочих протестов в ГДР, было ясно, что возникшая после войны конструкция нежизнеспособна, для нас обременительна, и нужен принципиальный поворот, может быть в духе решения, которое позволило нам спокойно уйти из Австрии в 1955 году. Но ничего подобного никто не решался предложить. Наверное, это можно понять. Но зачем было тешить себя иллюзиями относительно ГДР?

Шеварднадзе рассказывал мне, как в 1986 году он разговаривал с Ю.А. Квицинским, только что назначенным послом в ФРГ. Спросил его, может ли в обозримой перспективе заработать «национальный фактор» и возникнуть вопрос об объединении Германии. Квицинский ответил отрицательно: за сорок лет разделения слишком многое изменилось и народы ГДР и ФРГ по существу превратились в две разные нации. Верил ли он в это или хотел верить – трудно сказать. Квицинский был яркой личностью и выдающимся дипломатом. Я хорошо знал его по переговорам о ракетах средней дальности в 1981-1983 гг. О Германии там речи не было, но пару раз в частных разговорах тема стены все-таки возникала. Однажды Юлий Александрович, явно раздраженный тем, что ее вскользь упомянул глава американской делегации, сказал: «Говорите что хотите, но на обозримый период другого способа поддержания стабильности в Европе просто нет».

Другой гуру нашей германистики, Валентин Фалин, впоследствии резко критиковал занятую Горбачевым позицию военного невмешательства в события в ГДР. Достаточно было вывести на улицы наши танки, говорил он, и демонстранты разошлись бы по домам. Правда, в обсуждениях, которые велись в политбюро и в узком кругу в 1989-1990 гг., он, судя по записям и по воспоминаниям А.С. Черняева, этого не предлагал.

В конечном счете все зависело от позиции первого лица. Это был, слава богу, Горбачев. Он сразу определился: войска должны оставаться в казармах. И все политбюро – в том числе Лигачев, Рыжков и другие – эту позицию поддержало. По убеждению или по принципу партийной дисциплины – трудно сказать. Если бы генсек занял другую позицию, все могло бы обернуться иначе.

Началась эпопея с переговорами «2+4». Я непосредственно в ней участвовал, и мне особенно странно слышать схоластические споры о том, что было бы, если бы формула была иной, с перестановкой слагаемых – «4+2». Помню, как один французский историк говорил мне, что в этом случае четыре державы-победительницы во второй мировой войне могли бы «навязать немцам свои условия». Мол, именно этого хотел Миттеран. Это, конечно, чушь.

Запад первоначально действительно предлагал «4+2», но – «для обсуждения вопроса о прекращении прав держав-победительниц в Германии», что выглядело бы для СССР довольно унизительно. Возможно, англичане и французы были бы не против, если бы Советский Союз уперся, начались бы препирательства, и это затормозило бы процесс объединения. (Об этом, кстати, пишет М.С. Горбачев в своей недавней статье: «Думаю, европейские члены НАТО были не прочь затормозить процесс объединения руками Горбачева». Но далее добавляет, что в конечном счете все «участники этого сложного дипломатического процесса проявили и дальновидность, и смелость, и высокую ответственность»).

Чтобы все привести к общему знаменателю, потребовалась серьезная дипломатия. В начале февраля 1990 года в Оттаве на совещании министров иностранных дел по «открытому небу» прошел интенсивный раунд переговоров с участием Шеварднадзе, Геншера и Бейкера. Честно говоря, проблема «открытого неба», сама по себе важная, мало кого волновала на фоне германских дел. На беседе Шеварднадзе с Геншером я не присутствовал, она длилась довольно долго, и было не ясно, удастся ли найти формулировку, которая бы нас устраивала. Наконец, из переговорной комнаты вышел Шеварднадзе, по выражению его лица я ничего не понял, и мы сразу пошли на беседу с Бейкером, который тоже терпеливо ждал.

Оказалось, что министры согласовали формулу: «механизм 2+4 для обсуждения внешних аспектов строительства германского единства». Для нас это должно было быть более приемлемо, чем первый вариант – все-таки имелся в виду процесс, в том числе закрепление границ, обсуждение военных и прочих аспектов (что, кстати, и произошло), а не просто констатация факта прекращения прав четырех держав. Бейкер почти сразу согласился, и после короткого обсуждения Шеварднадзе попросил паузу и послал меня в посольство писать телеграмму в Москву. Помощник министра Сергей Тарасенко заметил, что главное – чтобы телеграмму как можно скорее положили на стол Горбачеву. С этим все оказалось в порядке – Черняев ждал новостей и сразу поддержал формулу, Горбачев согласился и через пару часов у нас был положительный ответ из Москвы.

Переговоры «2+4» шли нелегко. Причины были разные, в том числе абсолютное нежелание нового правительства ГДР что-либо предлагать и попытки московских германистов привносить в них не относящиеся к делу вопросы. Но главное – процесс объединения шел с таким ускорением, что успеть за ним было непросто. О многом пришлось договариваться на ходу и вне механизма «2+4». Но «выбить» удалось немало. ФРГ согласилась сократить численность войск объединенной Германии практически наполовину, а территория бывшей ГДР, как это подчеркнул на конференции в Берлине бывший помощник канцлера Коля Хорст Тельчик, получила по сути особый статус в рамках НАТО (неразмещение ядерного оружия и, на время переходного периода, отказ от создания новой инфраструктуры и иностранных войск – де-факто это продолжается и сейчас).

Мне кажется, важно было то, что в ходе переговоров наша страна переосмыслила свои национальные интересы в германском вопросе. Об этом мне однажды сказал в откровенном разговоре Э.А. Шеварднадзе. «Что отвечает нашим интересам – чтобы было два германских государства или чтобы Германия сокращала войска и военные базы?» Было ясно, к какому выводу он пришел.

В 1989 году в ФРГ было около 300 000 американских военнослужащих. Сейчас – менее 40 тысяч.

Фото к публикации — с фейсбук-страницы автора

Будьте в курсе,
подпишитесь на нашу рассылку

E-mail: info@eedialog.org

Все материалы сайта доступны по лицензии: Creative Commons Attribution 4.0
© 2019 Европейский диалог